Оглядываясь назад, я часто думаю о том, как причудливо устроено наше восприятие самих себя. Мы можем быть невероятно талантливы, обладать редким даром, но одно ядовитое слово, повторяемое изо дня в день близким человеком, способно перекрыть свет, словно грязная тряпка, наброшенная на сияющую лампу. Моя история — о том, как я почти утратила способность видеть собственную ценность и о том пути, который помог мне вернуть себе не просто уверенность, а подлинную, ничем не замутненную радость бытия.
Ослепительный старт и незаметный яд
В свои двадцать пять лет я была на головокружительном взлете. Реставрация фресок была не просто моей работой, а настоящим призванием. В тресте «Облкультнаследие» я вела собственный участок, меня приглашали на престижные симпозиумы в Суздаль и Псков, а по одному только запаху известкового раствора я могла безошибочно определить не только век и провинцию, но, казалось, даже душевное состояние мастера, который этот раствор замешивал столетия назад. Внешне жизнь искрилась, словно свежерасчищенная золотистая охра под купольным сводом. Я была высока, статна, с тяжелым узлом светлых волос, и коллеги шутили, что, когда я иду по шатким мосткам, перепачканная краской и пылью, это похоже на ожившую фреску, спустившуюся вниз, чтобы выпить чаю из термоса. Характер у меня был легкий, я умела слушать и искренне помогать, за что меня ценили и любили.
Но был один человек, который смотрел на всё это великолепие иначе. Моим мужем был Глеб Ильич Свиридов, старший экономист планового отдела на заводе железобетонных изделий. Мы поженились рано, еще в институте, когда я совершенно не понимала, чего на самом деле стою. Глеб же, казалось, с рождения знал всё и про всех, и своим знанием делился с той же щедростью, с какой распространяется заразная болезнь. Он был устроен изнутри как пыльная картотека: для каждой жизненной ситуации у него имелась ячейка с ярлычком, и горе тому, кто пытался предложить идею, не вмещавшуюся в эту жесткую систему. Внешне он напоминал рано обрюзгшего подростка, чье лицо навсегда застыло в выражении брезгливой сытости, а рот складывался в тугую морщинистую гузку, даже когда он молчал. Молчал он, увы, редко.
Каждое утро в нашей квартире разыгрывался один и тот же дурной спектакль. Я, поправляя воротник рабочей куртки, спрашивала у зеркала: «Я нормально выгляжу?». Глеб, не поднимая глаз от газеты, цедил сквозь зубы: «Ты, Верунчик, не Мадонна Рафаэля. Чего крутишься, как на смотринах? Сойдешь для сельской местности. Ну, на троечку с плюсом. Уясни это уже и успокойся». И пока я, запнувшись у порога, застегивала сапоги, он добавлял, громко прихлебывая чай: «Соли маловато в омлет. Ты вообще в последнее время готовишь абы как. Думаешь о своих штукатурках больше, чем о доме. А дом — это основа. Без основы всё рухнет. Ты как специалист должна понимать». В такие минуты мне почему-то вспоминалась не логика его слов, а случайная тетка в пуховом платке у троллейбусной остановки, которая сказала мне вслед: «Гляньте-ка, девки, какая царевна пошла. Бывают же такие, что глаз не отвести». Контраст был настолько разительным, что я ускоряла шаг, словно боялась, что Глеб каким-то чудом услышит эту реплику и немедленно опровергнет её, разложив на составляющие, как бракованную смету.
Обесценивание как способ существования
Вечерами было не лучше. Я приносила домой фотографии раскрытых фрагментов росписи, готовила доклады. Помню, как однажды расстелила на обеденном столе кальку с прорисовкой лика святого, найденного под семью слоями поздней записи, и, волнуясь, позвала мужа: «Ты посмотри, какая линия! Это же семнадцатый век, ярославская школа, но чувствуется влияние столичных изографов! Мы чуть не упустили, думали утрата, а оказалось закрыто охрой. Почти детектив!». Глеб подошел, держа бутерброд с колбасой, склонился так, что крошки посыпались на драгоценную кальку, и вынес вердикт: «Борода у него кривая. И глаз один выше другого. Косоглазый святой. И вот на это ты тратишь свои лучшие годы? Детский лепет. Пыль, грязь, химия. А зарплата какая? Я на заводе премию квартальную получаю, вот это реальный вклад. А твои покойники бородатые никому, кроме таких же сумасшедших, не нужны. Лучше бы в школу пошла, детей геометрии учить. И польза очевидная, и ближе к дому».
Сказано это было тоном, которым комментируют снижение плановых показателей по выпуску плит перекрытия. Спокойно, убийственно-логично, с оттенком усталой скуки. И я вдруг поймала себя на мысли, что смотрю на мужа как на чужого человека, который случайно зашел в мою кухню погреться, но ведет себя как хозяин. Мысль, впрочем, была мимолетной — её тут же прихлопнула привычная формула: «Ну, не идеальный, зато не пьет и не бьет, и на том спасибо». На корпоративные посиделки с моими коллегами-реставраторами Глеб ходил с видом дипломата, сосланного в дикое племя. Садился в угол, молча и много ел, а дома с дотошностью патологоанатома разбирал гостей по косточкам: «Твой Семеныч когда мылся последний раз? От него за версту несет растворителем. А галстук с оленями — позорище. Они же неудачники, Вера. Прячутся в прошлом, потому что в настоящем им ловить нечего. А я тебе правду говорю, потому что люблю и берегу».
Берег он меня от всего. От подруг, которые «завистницы и дуры». От командировок, потому что «незачем, там без тебя разберутся, ты вон лучше борщ свари нормальный». От яркой одежды: «Ну куда ты вырядилась? Солидная женщина, муж, семья, а юбка выше колена. Стыд перед соседями». И самое жуткое — это работало. Медленно, как вода точит камень, незаметно, как плесень разъедает фреску в сыром подвале. Я начала соглашаться. Может, и правда, я на троечку? Может, мои успехи — просто вежливость? Может, бросить эту реставрацию, устроиться оформителем стенгазет и жить, как все нормальные люди, без этого щемящего восторга, когда из-под твоего шпателя выступает подлинный цвет семнадцатого столетия?
Вторжение иной реальности
В этот засасывающий омут ворвалось то, что Глеб позже назовет «итальянским цирком», а мой начальник — «беспрецедентной возможностью». В область приехала делегация из Болоньи. Им был нужен опыт работы с кладкой и штукатурным слоем в условиях вибрации. Сопровождать иностранцев поручили мне, поскольку я единственная в тресте читала итальянские методички со словарем и имела опыт высотных работ на аварийных куполах. Старшим у итальянцев был пожилой синьор Батталья. Ему было под семьдесят, он носил смешные очки в тонкой золотой оправе, пил эспрессо из термоса собственной конструкции и говорил по-русски с чудовищным акцентом, но с грамматической точностью старинного фолианта. Он облазил со мной все объекты, от сырых подвалов купеческих палат до продуваемой всеми ветрами звонницы, и в конце недели, сидя на лавочке и отмахиваясь от августовских ос, сказал фразу, которая всё перевернула.
«Синьора Вера, — произнес он, протирая очки, — у нас в Болонье есть сложный проект. Капелла Сан-Джованни в Монтероссо, фрески четырнадцатого века, почти погибли во время оползня. Мы собираем международную группу реставраторов на четыре месяца. Я хочу вас пригласить. Ваш глаз, ваши руки — это редкий дар. Вы чувствуете раствор, как живой организм. Платить будем хорошо. Опыт бесценный. Приезжайте». Я возвращалась домой, не чуя под собой ног. Но не от радости, а от леденящего ужаса перед предстоящим объяснением. Глеб сидел в кресле, смотрел программу «Время» и грыз сухари. Не оборачиваясь, он спросил: «Ну, проводила своих макаронников? Надеюсь, они не украли у нас никаких секретов?». Я, сжимая ремешок сумки, выдохнула: «Глеб, меня зовут в Италию. На четыре месяца. На реставрацию. Это такая честь…». Он выключил телевизор и развернулся всем корпусом. Лицо его обрело выражение брезгливого недоумения, какое бывает у человека, обнаружившего в тарелке таракана.
«В Италию? Тебя? — заорал он. — Ты хоть понимаешь, зачем мужики зовут молодых баб в загранкомандировки? Ему шестьдесят девять, да хоть сто! Он итальянец, этим всё сказано! Думаешь, твои кривые святые им интересны? На Западе таких, как ты, знаешь куда зовут? Не в капеллу, а совсем в другие заведения! Ты кто? Врач? Инженер? Ученая с мировым именем? Ты штукатур, Верочка! Рабочий с кисточкой! У нас тебя нахваливают, потому что кадров нет, любой криворукий энтузиаст на вес золота! А там конкуренция, специалисты! Тобой будут пользоваться в прямом смысле, а потом выкинут! И кто готовить нам будет? Кто рубашки стирать? Ты эгоистка и карьеристка! Забудь!». Он швырнул недоеденный сухарь и с грохотом захлопнул дверь в спальню, отрезая дальнейшие дискуссии. Но в этот момент в моей голове словно лопнула струна, натянутая долгие шесть лет. Та самая, на которой он играл свою унылую мелодию про «троечку» и «не высовывайся».
Побег в подлинность
Решение зрело две мучительные недели. Глеб применял весь арсенал: от бойкота и язвительных подколов до внезапных приступов показной заботы и жалоб на давление. Но я уже не слушала. Я забрала сына-дошкольника к маме, оформила загранпаспорт, получила разрешение из министерства и купила билет. Глебу я сказала накануне отъезда, просто поставив перед фактом: «Я еду. Это решено». Орал он страшно. Кричал, что я гулящая, что бросила сына, что обратно не примет, что весь завод будет над ним смеяться. Я молча собрала сумку, вышла на лестничную площадку и вдруг улыбнулась, потому что поняла: следующие четыре месяца я не услышу ни одного слова про «троечку» и «штукатура с кисточкой».
В Болонье была влажная, золотая осень, пахнущая кофе, камнем и нагретой черепицей. Капелла Сан-Джованни оказалась крошечной, встроенной в склон холма, и фрески на её стенах действительно пребывали в катастрофическом состоянии. Мы работали почти без выходных, и я, сама того не замечая, расцвела заново, как расцветает фреска после расчистки — ярко, подлинно, мощно. Со мной советовались, моего мнения ждали. Немец-реставратор с лицом средневекового алхимика как-то раз принес мне эскиз и сказал: «Фрау Громова, ваш метод фиксации красочного слоя — это то, что я искал три года. Вы гений». Я ошарашенно моргнула и чуть не ответила по привычке «ну что вы, я на троечку», но вовремя прикусила язык. Вскоре случилось и то, от чего Глеб предостерегал меня в самых мрачных тонах, но только окрашено это было совсем иначе. Случился Никола — молодой архитектор из Милана, человек с лицом римского юноши и руками, которые умели рисовать, лепить и готовить пасту карбонара так, что забывались все диеты.
Никола говорил мне: «Вера, ты сегодня сделала невозможное. Этот ангел в люнете ожил. Когда ты работаешь, у тебя лицо такое, будто ты сама оттуда, из четырнадцатого века. Ты самая талантливая женщина, которую я встречал. И самая прекрасная. Я хочу, чтобы ты знала это каждый день. Каждое утро, пока я варю тебе кофе, и каждый вечер, пока мы пьем вино на террасе». Я пыталась отшучиваться: «Я не Мадонна Рафаэля». На что он искренне изумлялся: «Ты серьезно? Ты Вера Громова. Это гораздо лучше, чем Мадонна Рафаэля. Та — образ, а ты живая, настоящая. От твоей красоты у меня сердце останавливается». Четыре месяца пролетели как один ослепительный, наполненный светом и цветом день.
Возвращение и окончательная реставрация себя
Я вернулась домой, но в квартире на улице Красных Зорь уже не было того Глеба, который чавкал и поучал. Продержавшись в гордом одиночестве месяц, он сбежал к тихой и забитой вдовушке из своего же планового отдела, которая смотрела на него с восторженным ужасом. Тем лучше! Забирая вещи и документы, я даже не пыталась скрыть облегчения. «Ты еще приползешь, — бросил он на прощание. — Кому ты нужна, дура крашеная? Сын без отца будет расти, позорище. Карьера твоя — мираж. Вспомнишь еще мои слова, да поздно будет». Я поправила на плече сумку и взглянула на бывшего мужа с тем же пристальным, профессиональным вниманием, с каким изучала раскрытую фреску на предмет поздних записей и утрат. «Знаешь, Глебушка, — сказала я спокойно, — я тебе благодарна. Ты меня научил очень важной вещи. Я теперь точно знаю: если кто-то говорит тебе «ты на троечку», это не ты на троечку. Это его глазомер сбит. Прощай».
С сыном мы переехали в новый район, в светлую квартиру, выделенную от треста за итальянский проект. Жизнь понеслась стремительно и радостно: командировки, публикации, ученики, выставки. Никола приезжал дважды в год, и мы бродили по Золотому кольцу, целовались на ветреных звонницах и строили планы, не имеющие ничего общего с борщами. Глеб же действительно через полгода женился на той самой вдовушке и немедленно начал объяснять ей про «троечку» и её место у плиты, но это уже совсем другая история. Меня она интересовала так же мало, как прошлогодняя сводка заготовки сена по Верхневолжскому району.
А год спустя, весной, я защищала кандидатскую диссертацию в Москве. В банкетном зале ресторана «Прага» были коллеги, друзья, мама с сыном и Никола, прилетевший сюрпризом из Милана. Чокнувшись с ним бокалом игристого, я смеясь подумала, что если тебе долго и упорно твердят, что ты «на троечку», а ты при этом находишь в себе силы разглядеть под семью слоями грязи и охры подлинный, сияющий лик, то ты уже не троечка. Ты — высший балл. И это аттестация самой жизни, которая наконец-то повернулась к тебе лицом, а не тем местом, которым сидел в кресле Глеб. К слову, о реставрации — это удивительно точная метафора отношений. Мы часто пытаемся восстановить то, что разрушено, по крупицам собирая утраченное, будь то старинные фрески или собственная самооценка. И если вам интересно, как мастера работают с хрупкими материалами, добиваясь совершенства вплоть до приготовления классических десертов, вы поймете, что в любом деле важен точный баланс компонентов и вера в результат.
Теперь я точно знаю: никакие внешние оценки не стоят того, чтобы терять себя. И если ваш «глазомер» кто-то пытается сбить, возможно, пришло время взять в руки шпатель и аккуратно, слой за слоем, снять всю грязь, оставив только подлинную, сияющую красоту вашей собственной жизни.